Большая война маленького солдата Эфраима Севелы. Публикуется впервые

3268

Эфраим Севела.Эфраим Севела.

Этот разговор случился буквально за полгода до смерти писателя, сценариста, кинорежиссера. Был он уже тяжко болен… Трогателен, а не напорист, могуч и бесстрашен, каким был еще совсем недавно. Последнее интервью Эфраима Севелы. Публикуется впервые.

Эфраим Севела. Весна 1945 года.Эфраим Севела. Весна 1945 года.

Глядя на него, было трудно поверить, что этот человек прошел три войны — Великую Отечественную сыном полка, войну с Советской властью, кульминацией которой стал захват приемной Верховного Совета СССР, и войну Судного дня в Израиле в возрасте 41 года…

Что этого человека боготворил богатейший человек планеты барон Эдмунд Ротшильд и именно он уговорил его написать первую книгу «Легенды Инвалидной улицы»… Что эту книгу хотел иллюстрировать сам Марк Шагал… Что его другом и спонсором в США был глава «русской мафии», король разбавленного бензина Евсей Агронов…

Вообще-то темой интервью были десять Божьих заповедей, но на первой же из них — «не убий» разговор как-то сам собой перешел на тему войны. И это при том, что Севела во всех прежних интервью не раз подчеркивал: «Я писатель, а не солдат. Если я стану рассказывать о войне, значит, мне больше говорить не о чем, как писателю».

Видать, время настало…

Вы помните, как началась война?

— Конечно! Я потерялся на второй день войны — 23 июня 1941 года. Перед самой войной мы приехали с мамой в гости в город Поставы на территории бывшей Польши. До сих пор помню озеро и старинный замок в этом городке, где жило много евреев. До войны жило много евреев! Поставы находились недалеко от тогдашней границы. Там муж маминой сестры был председателем горисполкома. Он жил в доме напротив единственного в городе радиорупора. 22 июня утром я отправился на озеро ловить щучек на петлю. Я видел, как над городом пролетали какие-то самолеты. Пошел домой… Дядя жил на втором этаже, и мама вышла на балкон, чтобы поторопить меня: «Фима! Обед стынет!» А я не могу перейти улицу к нашему дому, потому что по ней идет плотная колонна немецкой пехоты. И все хохочут, улыбаются. Они уже были в городе, а мы даже не знали еще, что началась война. Я запомнил ее начало, потому что опоздал на обед и получил взбучку от мамы.

Да, опоздать на обед, это большой грех для еврейского ребенка

— Страшный грех! Смертный! Мы еще обедали, когда дядя подогнал к дому машину, в кузове которой стоял ручной пулемет, и, как сейчас помню, мы сели в машину, и старшина Гавриленко вывез нас из немецкого тыла. По дороге мы обгоняли немцев. Там был вообще слоеный пирог: отступающие наши, наступающие немцы — все вперемежку. Гавриленко довез нас до Полоцка. Посадил нас в железнодорожный состав, состоявший из открытых платформ, которые были нагружены прессованным сеном. Я, конечно же, забрался на него и смотрел на звезды. Недалеко от Орши на эшелон налетели два фашистских самолета и стали бомбить. От взрыва, который случился совсем рядом, я взлетел вместе с сеном в небо и приземлился на рельсах, а поезд умчался дальше. Мама была уверена, что я погиб — она видела, как мои ноги летели по небу. Я шел на зарево пожара и дошел до Орши пешком. Естественно, никому до меня там дела не было. Милиционеры мне сказали: «Мальчик, никого ты здесь не найдешь, эшелоны здесь не останавливаются». И непрерывная бомбежка. Так я блуждал от станции к станции.

А чем питались?

— Я побирался, ел, кто чего даст. На пунктах раздачи пищи (были такие в начале войны) — скулил от голода. Меня жалели, давали хлеб и почему-то кисель. До сих пор очень люблю кисель. Так я дошел до Гомеля. Уже после войны я узнал от отца, что в Гомеле мы с ним стояли рядом у громкоговорителя и слушали речь Сталина: «Братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои…" Это было 3 июля 1941 года в 12 часов. Мы были рядом, но не видели друг друга. Папа был на фронте с первого дня войны. И папу, и маму я увидел уже после того, как война закончилась…

И все-таки как вы оказались на фронте, стали сыном полка?

— Талант помог. В детстве я очень хорошо пел. Меня даже возили в Могилев на областные смотры. Папа был военный спортсмен, борец в среднем весе… Я вообще редкий еврей — из семьи мускульной интеллигенции. Мама — чемпионка Беларуссии по бегу с препятствиями, я тоже со спортом дружил. Но еще и пел в хоре при Доме офицеров нашего Бобруйска. У меня был очень редкий голос — дискант, но такой высокий, что другого такого не было в городе. Меня выставляли перед хором, и я пел:

Не трава под ветром клонится,

Вышла красная, вышла конница…

Позади меня стояли женщины из хора — жены офицеров, — когда они набирали воздух, чтобы петь, то груди их вздымались, а потом опускались и каждый раз били меня по голове. Я уворачивался, крутился влево и вправо, тогда мне это еще не нравилось. А мама сидела в первом ряду и сияла от гордости — она была очень тщеславная женщина. Так вот, когда я бродяжничал в начале войны, то пел песни из репертуара нашего хора. Такой кучерявый светленький мальчик душераздирающим тонким и чистым голоском пел жалобные песни. И солдаты давали мне еду. Они вспоминали о своих детях, оставленных дома… Однажды на станции Горловка в Ульяновской области я, как обычно, пел, зарабатывая себе кусок хлеба. Но дико хотелось сахара. А его никто не давал. И тогда я нанес меткий удар в солдатское сердце — во всю силу своего высокого голоса запел: «Жена, как говорится, найдет себе другого, а мать сыночка никогда!» И солдаты полезли в мешки и стали доставать сахар. В середине шестидесятых годов гениальный Михаил Ильич Ромм в доме отдыха в Болшево, услышав эту историю, сказал, что именно в этот момент во мне зародился режиссер: «Не случайно ты стал петь именно с этой фразы, а не с начала песни… Да еще с надрывом и именно этот репертуар. Ты прочувствовал момент, уловил, что нужно солдатам, что их тронет…" И тут на перрон вышел человек, похожий на молодого Брежнева, который сыграл огромную роль в моей жизни, — подполковник артиллерии Евгений Павлович Крушельницкий. Он не просил меня спеть. Он хотел, чтобы я прочел «Чуден Днепр при тихой погоде». Услышал и взял меня к себе. Так я стал сыном полка и наблюдателем-корректировщиком артиллерии.

Заповедь «не убий» на фронте приходилось нарушать?

— Да я вообще «за» драку, если тебе угрожают. Был у меня на фронте случай, когда немцы добивали на нашей позиции раненых. Один немец увидел меня, побежал, выхватил саперную лопатку и хотел ею меня убить… Видимо, у него не было с собой стрелкового оружия, или еще что-то. Врезал он мне лопаткой в челюсть, но в тот момент, когда он наносил удар, из его груди вылез трехгранный советский штык. Подбежал мой однополчанин азербайджанец и спас меня. Но шрам на подбородке остался страшный. Как только у меня начала расти борода, я стал носить бороду, чтобы было не видно шрама. У нас вообще была убойная часть. В каждом бою мы теряли до 95 процентов личного состава и столько же материальной части — подбитых пушек. После третьего моего боя Крушельницкий решил меня усыновить — у него погибли жена и дочь при эвакуации. Так вот он больше на передовую меня не пускал. Наш полк считался что-то типа самоубийцы… как камикадзе… Зато мы получали каждый по ящику тушенки американской. После боя, когда не было в живых половины личного состава, Евгений Павлович все равно подавал в снабжение бумаги на полный комплект. Раз в неделю давали консервы эти союзнические. Даже сигареты у нас были американские — «Кэмел», «Лайки страйк». Понятно, что за это, когда мы уже воевали на территории Польши и Германии, нас очень любили женщины мало—мальски товарного вида. И тут Евгению Павловичу не было равных! Однажды он пришел в хату с молодой полькой — не знал, что я сижу дома, не заметил. Начались у них томные ласки, и тут Крушельницкий видит, что я забился в угол с вытаращенными глазами. Боже! Он чуть не заплакал от стыда и несчастья! Он сказал потом, когда эту девчонку вытолкал: «Сынок, я прошу тебя, с меня примера не бери!» Я не послушался… Всю жизнь меня окружают красивые женщины.

А что он был за человек — подполковник Крушельницкий?

— Ой, это удивительный образец советского человека! Он никогда, ни разу не назвал меня по имени: ни Фима, ни Фимка… Только ребенок, сынок… Берег меня от прелюбодейства, наказывал подчиненных, если при мне матерились, и при этом научил выпивать. Сам он начинал выпивать уже с утра. У него всегда висел такой нажимной рукомойник, а в нем вместо воды был спирт. Многие ошибались, лезли мыть руки… Так вот он с утра наливал стакан себе, а мне маленькую рюмку. И говорил одно и то же: «Юноша во цвете лет, прими и уважь старого отца». И я всю войну выпивал, хотя до этого даже не пробовал. Слава Богу, в привычку это не вошло. Евгений Павлович очень любил мечтать о том, как мы заживем после войны. Все эти мечты заканчивались одинаково: «Поступишь ты в университет. Идем мы по Москве вдвоем… И тут подходят к нам жи… Ну, в общем, эти тыловые крысы. И хотят тебя увести от меня. А я достаю парабеллум и в них «ба-бах». Очень наивный и трогательный был человек.

Но его мечтам не суждено было сбыться

— Да! Он погиб за три дня до подписания капитуляции Германии. Мы уже не принимали участия в боях. Поехали с Евгением Павловичем на рыбалку — с нее для меня война началась, ею и закончилась. Помню, что одуряюще пахло цветущей черемухой. И ее пряный, терпкий аромат сливался с мерзко-сладким запахом разлагающихся трупов. Возвращаемся в полк, я правлю лошадьми, полковник (он уже третью звезду на погоны к тому времени получил) сидит в пролетке. Мимо нас вели огромную колонну пленных немцев. И тут один из них кинул в нас гранату. Я помню, как она крутилась на днище пролетки. Евгений Павлович лег на нее. Прогремел взрыв. Ему разворотило живот. Он меня спасал… В части его перевязали, но было ясно — не жилец. Я сидел около дома, где мы квартировали, и выл как волчонок. Подошел ординарец: «Иди, полковник прощаться зовет». Я подошел к нему, он еле говорит… «Ну, вот, сынок, в университет пойдешь без меня…" Я так разволновался, склонился над ним… А я был тогда жуткий матершинник — ну, армия, Господи, а я мальчишка. И я ему говорю: «Прощай, б…дь, Евгений Павлович!» Это по привычке. Для того, чтобы передать сильную эмоцию, мы всегда вставляли это слово.

Как вы вернулись домой?

— Почти сразу, как подписали капитуляцию. Я же ребенок был еще. Приехал в свой Бобруйск, иду по улице и вижу, что ни одного дома целым не осталось. Одни печные трубы и железные кровати с никелированными шарами на спинках. А я приехал продать дом деда Шаи и ехать в Москву поступать в университет, как хотел Евгений Павлович. Дом у нас был лучший на улице, его сам дед строил. Дед Шая, по кличке Шайка-файфер, был человеком феноменальной силы. Он строил дом из огромных бревен — брал по бревну под мышки и нес их к месту. У нас в доме был даже дубовый паркет. И вот я иду мимо пепелищ и думаю: пропали мои деньги. Подхожу к нашему дому и смотрю — целехонек! И даже дым из трубы идет! Я подумал, что это жи… тыловые крысы мой дом захватили, и приготовился драться. Вхожу и вижу маму, красавицу тетю Риву и свою сестру Дору. Мама стояла у печки в красной косынке. Она чуть не потеряла сознание, когда увидела меня в форме, с боевыми медалями. Мама была уверена, что я погиб тогда при бомбежке. Даже, когда в эвакуации, в Сибири какая-то старуха ей гадала и сказала: «У тебя пропало два мужика, но они оба живы», — она возмутилась: «Дура ты, баба, я сама видела, как он летел в небо по кускам!» Кстати, тогда с меня слетела матросская бескозырка с надписью «Аврора». Мама ее подобрала на память обо мне. И это оказалась единственная штатская одежда, которая осталась у меня дома.

Леонид ЧЕБАНЮК, «Правда Севера». Фото из архива bobruisk.ru.

РАНЕЕ НА САЙТЕ:

Эфраим Севела: «Таков был город, в котором я родился».

19 августа 2010 года, на 83-м году жизни скончался Эфраим Севела...

К 85-летию Эфраима Севелы. Встретиться с легендой (видео)